дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Ляля Розанова / Далеко ли до Погодицы

 

Далеко ли до Погодицы


маленькая повесть



В конце концов получилось так, что он ехал на север один. Этот аспирант-латыш, фамилию которого невозможно выговорить, в последний день попал в больницу с приступом аппендицита. Перед самым отходом поезда аспирант прислал на вокзал цинковый бидон с формалином – для Стрекаленко – и записку: телеграмму о выезде отправил, катер будет встречать двадцатого, а ехать нужно так-то и так-то. Подробно, как маленькому.
Его провожал Валька Неудачин, случайно оказавшийся в Москве между двумя экспедициями. Остальные давно разъехались, кто на практику, кто домой.
– Вот майонез возьми, – говорил Валька. – Левке привет. Треска под майонезом – вещь!
Поезд вздрогнул. Валька вскочил на подножку, в самое ухо крикнул «чао!» и спрыгнул почти у конца перрона.
Поехали. Он постоял на площадке, пошел в купе. В купе на окнах подрагивали занавески с помпончиками, усатый человек пил пиво. Другой пассажир храпел на верхней полке, его большая рука с синими венами и синим якорем качалась, свесившись, и непонятно было, когда он успел лечь и заснуть, чтобы так храпеть. Еще была женщина – она недоуменно рассматривала цинковый бидон, который Валька поставил в самом проходе.
– Извините меня, – сказал Пьетро, – это тяжелая вещь, которую я с удовольствием сдвигаю.
Усатый отставил стакан.
– Иностранец? – спросил он участливо. – Франсез? Америкэн?
Он коверкал слова – видно, думал, что так понятнее.
– Итальянец, – сказал Пьетро, улыбаясь.
Поезд шел, не останавливаясь, мимо дощатых платформ и выложенных кирпичами надписей на насыпях, мимо рощиц, кранов и розовых вокзальных зданий с часами, громыхал по мостикам над маленькими речками и все норовил повернуться боком к Москве – тогда мерцающие огни доверху заполняли окно.
– Подрезково проехали, – сказала женщина.
– Подрезково – колхоз? – спросил Пьетро.
– Нет, мы тут снимали дачу, – сказала она.
– Виллу, – объяснил усатый. – Апартаменты. Ночью за раскрытым окном плыли звезды, и фонари качались на редких стоянках. Поезд шел медленно. Пьетро не спал, вытянувшись под влажной простыней. На простыне у щеки чернела жирная печать, и на наволочке была печать, и на полотенце. Валька, конечно, удивился бы – как это Пьетро все замечает? (Сам он не замечал ничего, кроме рисунка чешуи на змеиных головах.) А Стрекаленко, верно, поставил бы размашистую подпись под каждой печатью. Мысли были веселые, наталкивались друг на друга. Все казалось необычным и полным значения: желтые фонари, вздрагивающий блеск бутылок на столике, мерный пере стук колес: на север, на север, на север, север, север...
Если не считать практики на подмосковной биостанции, он еще никуда не уезжал из Москвы и ничего не видел. На практике дни были забиты экскурсиями и зачетами, и только однажды он попал в подшефный колхоз, на концерт самодеятельности. Он очень волновался. Он привез из Москвы голубые брюки и рубашку с видами Неаполя. Его выступление имело бурный успех, он пел, пока не охрип. Одна Людмила Проходчикова, курсовой секретарь, сказала тогда, что, по ее мнению, нужно совершенно не уважать зрителей, чтобы выйти к ним в такой рубахе, да еще выпущенной поверх брюк. Он же считал, что, напротив, неприлично находиться на сцене в ковбойке, в которой неделю не вылезал из болота. Они спорили, пока не подошел Лев Стрекаленко и не сказал, что для итальянца рубаха на выпуск – национальная одежда, как, например, для русского кокошник, и поэтому спорить глупо.
Пьетро ворочался под простыней, глядел на блекнущие за вагонным окном звезды и улыбался в предчувствии двух месяцев, которые он будет жить на знаменитой Погодицкой биостанции бок о бок с Левкой Стрекаленко. Его немного смущало, правда, как он будет добираться до катера один, но ему пришла в голову русская пословица, что язык доведет до какого-то города, он забыл до какого. А язык он знал хорошо. Последнее, о чем он подумал, засыпая под утро: это отлично получилось, что он едет один! И как удивится Людмила Проходчикова, когда узнает об этом...
Проснулся он поздно. День был чудесный. Ему нравилось стоять у окна в коридоре, глядя на плотный, тяжелый лес, прижавшийся к самому полотну, расступающийся перед поездом и снова смыкающийся, как вода за лодкой, за последним вагоном. Нравилось провожать грохочущие встречные составы и, высунувшись по пояс, махать руками крошечным мальчишкам в картузах, что стоят с удочками у прудиков, похожих на лужи. Он выскакивал на каждой станции, пил удивительный кефир с коричневыми пенками из граненых бутылочных стаканов или покупал горячую картошку с укропом в газетных фунтиках. Ему нравилось бродить между товарными составами на больших остановках или болтать о том, о сем с пассажирами, вдыхая запах далеких дорог, исходящий от нагретых солнцем буферов. Или рассматривать маленькие церковки на пригорках. Церковки напомнили ему приезд в Москву. В один из первых московских дней они, несколько итальянцев, поселившихся в общежитии МГУ, вышли к Москве-реке и прямо наткнулись на маленькую церковь, где потрескивали в полутьме свечи и пели прихожане – шла служба. Перед ослепительным Университетом и маревом огней церковь казалась крошечной, но гордой. И Альфредо, проживший в Москве уже два месяца, сказал, что вот это и есть символ современной России с ее противоречиями. И еще он сказал: смотри те, насколько архитектура церкви лучше, чем этого громадного, холодного здания!.. О, какой поднялся крик и спор! Пьетро тоже не нравился Университет: он был похож на вокзал и чем-то напоминал станцию метро «Арбатская», с ее богатыми гипсовыми украшениями и медным золотом, куда почему-то обязательно водили на экскурсии иностранцев.
Эти церковки вдоль дороги казались ему любопытными и трогательными, и не хотелось верить, когда усатый говорил:
– В них теперь большие склады устроены или клубы. В нашем колхозе – так склад: вполне качественное помещение, а с капитальным строительством, знаете, вопрос серьезный...
Пьетро знал уже, что усатый – с Украины, а женщина ездила доставать рижскую спальню почему-то в Москву, на каждой остановке она бегала к багажному вагону проверять, в порядке ли спальня. Только четвертый пассажир все спал, изредка бормоча что-то, и его большая рука с якорем покачивалась, свесившись с полки.
Вечером зажгли лампу, сели у столика. Женщина спрашивала, трудно ли в Италии с мебелью и почем она, но Пьетро не знал. И кто муж у Джины Лоллобриджиды, тоже не знал, а она знала.
– А с лесом как в Италии? – допытывался усатый. – Ах, с лесом тяжело у нас, места, понимаешь, угольные, а с лесом в колхозе тяжело. Друг у меня тут, еще с фронта, в лесхозе начальствует, к нему еду, может, вместе обмозгуем. А наши места знаменитые. Город Краснодон недалеко – про «Молодую гвардию» слышать не довелось?
Потом снова вагон спал, а Пьетро лежал, упершись подбородком в ладони, смотрел в черное окно.
Доводилось ли ему слышать про «Молодую гвардию»?
Когда-то в Италии ему удалось посмотреть советскую картину, он помнил ее всю, кадр за кадром. Большелобый мальчишка в лыжной куртке говорил: «Я, вступая в ряды «Молодой гвардии...», и переводчик только мешал, самые звуки слов были клятвой. Задыхаясь, пели «Интернационал» полуживые, засыпанные землей люди, отчаянная девушка с детскими пухлыми губами танцевала перед немецкими офицерами, пылала биржа, красные флаги поднимались над крышами, и маленькая женщина со святыми глазами прижимала к груди большелобого мальчишку.
Картина потрясла Пьетро. Он смеялся, когда на глаза ему попадались антисоветские статьи. Он начал изучать русский и через полгода от строчки до строчки переводил русские газеты, появляющиеся иногда в городском клубе. Передовые были ясны и стройны, как учебник, он читал их без словаря. Фельетоны озадачивали, репортажи из Сибири и Казахстана восхищали. Он знал, он видел этих ребят, комсомольцев. Нет, он не был наивным. Разумеется, сейчас другое время. Но в России живут такие же ребята, как те, из Краснодона. Те самые ребята. Они отчаянны и душевны, они немногословны, одержимы идеей, верны друзьям. Они сутками не покидают тракторов. Ночами сидят в лабораториях.
Он вспомнил, как с колотящимся сердцем шел на первое курсовое собрание. Через неделю после приезда. Без двадцати шесть он вошел в пустую аудиторию, сел на самом верху. Высокая девушка в блузе с галстуком накрывала стол красной скатертью. Эту девушку он уже знал. Он увидел ее в первый же вечер после приезда. Он шел тогда по длинным коридорам общежития, поднимался по лестницам и снова брел по этажам, читая русские и нерусские фамилии на дверях комнат. Он увидел ее в конце коридора за стеклянной фрамугой. Она была одна. Она стояла у плиты, мешала ложкой в кастрюльке и выковыривала изюмины из круглой булки. На ней был цветастый халатик и тапочки. Девушке было грустно: брови ее были сдвинуты, острые ресницы подрагивали. Русая коса лежала на спине, и, когда девушка вздыхала или проглатывала изюмину, коса шевелилась и вспыхивала. Пьетро стоял и смотрел на нее, и напряжение, не покидавшее его с самого приезда, постепенно таяло, сменяясь спокойной уверенностью, что жизнь, ждущая его здесь, будет удивительной и счастливой.
На следующий день она сама пришла к нему. Она была в белой блузе с черным шнурочком-галстуком, коса спрятана в тугой узел. «Здравствуйте, товарищ, – сказала она, – давайте знакомиться. Проходчикова Людмила, секретарь курсового бюро ВЛКСМ». Она немного смущалась (он был первым человеком «оттуда» на курсе), но глаза ее из-под острых ресниц смотрели твердо и проницательно.
...Людмила Проходчикова накрывала стол красной скатертью. Без пяти шесть появились Фриц и Конрад со своими портфелями-чемоданами и сели впереди. В шесть начали подтягиваться остальные участники собрания, они забирались возможно выше.
В половине седьмого начали, Проходчикова быстро читала напечатанный на машинке текст. Юлька Коган сидел рядом с Пьетро и негромко переводил ему. Но через пять минут Пьетро перестал слушать. Он смотрел вниз, на сидящих под ним, на листки «морского боя», на бутерброды, словари, журналы. Слушал при глушенный смех и перешептывание. Девчонки поправляли прически, стреляли в него глазами. Парень с бакенбардами через три ряда показывал ему что-то на пальцах, теребя лацкан пиджака. Потом Пьетро услышал: «Молодая гвардия», но голос у Проходчиковой был деревянный. «О чем она?» – спросил он. «Это была такая организация, – сказал Юлька, – давно, в войну. Это она приводит в пример, чтобы были как они».
Потом выступили две девочки, потом – солидный человек, представитель чего-то. Речь его была ясна и стройна, как передовица, и в конце он призвал стопроцентно посещать лекции по физике. Юлька молча ерзал на месте. Потом закричали «регламент!» – собрание кончилось. «Что это?» – спросил Пьетро. «В чем красота человека», – сказал Юлька, глядя в сторону.
Потом он долго бродил по замолкнувшему зданию. Коридоры были гулки, пустынны. В одном крыле занимались студенты вечернего отделения. Через приоткрытую дверь он видел усталых девушек и сосредоточенно го парня с грубыми, непослушными пальцами. Лаборантка в белом халате неслышно ходила от микроскопа к микроскопу, она была здесь самая молодая.
Когда он пришел в общежитие, на душе у него было отвратительно. Раздеваясь, он услышал: «...обычная нуда, – говорил Стрекаленко, – жаль, короткое, не успел дочитать Никольского». – «А мне стыдно перед ним, понимаешь, стыдно!» – кричал Юлька Коган. «А, все они... В экспедицию ему надо, в настоящее дело, он не для собраний сюда приехал», – это Валька Неудачин.
Потом ужинали болгарскими голубцами, гретыми прямо в банках. Валька рассказывал о Тянь-Шане, Стрекаленко – он был в ударе – изображал ящериц и птиц, русских названий которых Пьетро не знал. Юлька хмуро молчал, уставившись в окно. Поздно вечером постучал тот парень с бакенбардами. «Слушай, продай свитер, – предложил он, улыбаясь, – а рубашки есть?» – и «Иди к дьяволу!» – неожиданно заорал Стрекаленко. Они вскочили втроем – Стрекаленко, Валька и Юлька Коган. Парень вытаращил глаза и, пятясь, захлопнул дверь.
Началась жизнь, стремительная как вихрь. Он просиживал днями в библиотеке и в пустой аудитории слушал профессора, на лекции которого никто не ходил. Он бегал с Юлькой на выставки и диспуты, шатался со Стрекаленко по улицам, играл в баскет за курс, ел борщ и пельмени в столовой самообслуживания, учился препарировать лягушек, переводил аспирантам научные статьи из итальянских журналов и выступал в подшефной школе. Трое суток он работал с курсом в колхозе, выбирая руками мерзлую картошку, потому что лопат не было (правда, потом оказалось, что лопаты были – за два километра, в запертом сарае, просто завхоз куда-то уехал и увез ключ); спал черт те где и ликовал, что они обставили третьекурсников. Он валялся с ангиной и никогда в жизни не ел столько апельсинов, как тогда, потому что все время приходили ребята и клали пакеты на кровать. Он научился разговаривать с прыщавыми юнцами, пристающими к нему в ГУМе (не продаст ли он чего?), замечал всех пьяных на улицах, сдавал деньги на подарок новорожденному и сидел на собрании, где разбиралось аморальное поведение однокурсника – неузаконенного отца этого новорожденного.
Весной была свадьба Альфредо, его невесту звали Маша, она была беленькая, кудрявая, училась на геологическом факультете и сразу после свадьбы уезжала на полгода куда-то в Якутию. Она жила в новых домах у метро «Сокол». Пьетро поехал в Сокольники, он думал, что это одно и то же, – говорят же вместо площади Маяковского – Маяковка. В Сокольниках тоже были новые дома и корпус «Г», но в квартире 819 не было никакой свадьбы: за столом сидел старичок, кормил кашей внука Мишку. Старичок захохотал, засуетился, поехал провожать Пьетро, внук Мишка сидел у Пьетро на плечах, слюнявил хвостик от берета. Старичок оказался геологом, его посадили рядом с невестой, он прослезился, рассказывал про Якутию; внука Мишку уложили на тахте молодоженов, все сидели вокруг, говорили шепотом.
Он ложился спать счастливым, ошарашенным, разочарованным и обновленным. Он все понимал и снова ничего не понимал. Каждый день был новым, невозможно было предположить, что случится и откроется завтра. И нетерпеливое ожидание этого удивительного завтра наполняло его жизнь.
Часа в два ночи проснулся четвертый пассажир. Приподнявшись на локте, он при свете ночника некоторое время смотрел на Пьетро, наконец спросил:
– Чего-нибудь поесть есть?
– Есть, – Пьетро с готовностью свесился с полки, достал огурец и кусок хлеба.
– Ага, – сказал парень и со всхлипом сжевал огурец, вытирая рот ладонью.
– Закурить есть? – спросил он также.
– Есть, – сказал Пьетро.
Они вышли в коридор и закурили.
– Провалился, – сказал, наконец, парень. – Ухнул, как топор, можно сказать. Судьба – она играет человеком, а человек играет на трубе.
Это было не совсем понятно, поэтому Пьетро промолчал и только сочувственно закивал.
– Сцену Годуна с Татьяной знаешь? – продолжал парень. – Через тысячу лет люди к нашим косточкам на поклон придут и не вспомнят о нас. А идти надо... Эх, Татьяна Евгеньевна, завязали вы мою жизнь мертвым узлом... Вот.
Он вынул из кармана сложенную во много раз бумагу и протянул ее Пьетро. Это была грамота с золотым обрезом и синей волной, выданная матросу МРТ-214 Чекрышину Борису «за производственные успехи и активное исполнение роли Годуна в спектакле «Разлом».
– После экзамена один со мной беседовал, – продолжал он. – Он в кино в роли белогвардейской и другой сволочи недорезанной снимался, а теперь, видно, на пенсию вышел, седой стал, печальный. «Голос ваш, – говорит, – слишком охрипший и несценичный, и общая культура не на высоком уровне...» Э-эх!.. А я полгода по ночам историю раздалбливаю и разные сочинения...– Он трахнул кулачищем по стене и придавил лбом стекло.
– Десятилетку в Москве кончал? – помолчав, повернулся он к Пьетро. – На север, поди, стаж зашибать?
– Я окончил школу в городе Флоренция, – сказал Пьетро.
– Во-она... – протянул Борис. – Судьба-а... А я думал – пижон...
Всю ночь мимо них, сначала невидимые, потом бес цветные, стучали длинные платформы с лесом, и утром река за окном была застлана лесом, как паркетом, и станция у речки оказалась забитой лесом, сваленным вдоль путей: штабелями желтых, чешуйчатых досок и ровными, круглыми стволами, похожими на макароны. Оранжевые зайчики на стенах купе пахли смолой и опилками, и запах этот оставался и креп целый день, будто вагон был не цельнометаллический, а только что срублен из вставших вдоль полотна сосен.
А на следующее утро они приехали. Погода испортилась. Сыпался колючий дождь пополам со снегом, ветер сразу заледенил уши и пальцы. Такси нигде не было. Пьетро глубоко вдохнул знакомый и вместе с тем совсем новый, крепкий рыбный и дымный запах порта и, вскинув рюкзак, зашагал по деревянному тротуарчику, ползущему в гору. Вдоль тротуарчика лежали валуны, между ними лезла пыльная ромашка, пахнущая рыбой. Море было где-то совсем рядом, внизу, за заборами и крышами складских сараев, откуда тянули головы краны и ветер доносил раскаты репродуктора: «Александррр Матррросов», «Александррр Матррросов», пришлите штуррмана в диспетчерскую...»
Пьетро стало весело. Рюкзак, пригнанный Валькой Неудачиным, сидел отлично, ботинки гулко стукали по деревянному настилу, губы сами собой подсвистывали, и бидон с формалином брякал в такт: «Матросов», «Матросов», штурмана пришлите...»
Центральная улица расходилась в обе стороны от па мятника Ленину широким асфальтированным шоссе. Оба конца ее уходили к далеким сопкам, их поросшие лесом контуры были растушеваны в сером небе.
В пассажирском порту он неторопливо прошагал по дебаркадеру, поставил бидон в угол и протянул деньги в окошечко кассы.
– Вы что, гражданин, неграмотный? – устало и сердито сказали из кассы. – Для них объявление повешено, а все одно лезут и лезут...
Действительно, теперь он заметил объявление:
Вследствие метеорологических условий
«К-Минин» задерживается и рейс № 14
отменяется.
Пьетро прочитал объявление несколько раз, хотя мгновенно понял, что случилось нечто совершенно непредвиденное.
– Что же вы расписание читаете, гражданин? – Девушка в фуражке высунулась из окошечка кассы и с удивлением смотрела на Пьетро. – По расписанию теперь – четырнадцатый в пятницу, а не будет метусловий, так и в пятницу не пойдет. – И добавила почему-то обиженно: – Пароход, он вам не метрополитен.
Это называется – сидеть у моря и ждать метусловий. Есть даже какая-то такая поговорка. Пьетро отыскал свободное место на лавке, снял рюкзак и выкурил сигарету. От города до Дюбы-губы пароход идет тридцать часов. Ближайший рейс, в лучшем случае, через три дня. Катер с биостанции будет встречать его в Дюбе послезавтра. Телеграмма дойти не успеет. В общем, неожиданно получилась какая-то ерунда, Стрекаленко сказал бы – компот.
Над городом, от сопок до сопок, висело огромное, сеющее ледяную крупу небо. По улицам, задыхаясь, мчался ветер. На углах продавались арбузы и вчерашняя «Правда».
Мест в обеих гостиницах не было, и администраторы смотрели на Пьетро с таким же удивлением и даже обидой, как кассирша в порту. Он снова вышел на центральную улицу и остановился у доски объявлений. Требуются рабочие... Срочно требуются рабочие. В городе и в отъезд. Нужна няня. Нужна опытная няня. Еще няня. Опять рабочие и ученики. Городу срочно требовались рабочие и няни. Рабочим предоставлялись благоустроенные общежития, няням – квартиры со всеми удобствами. Про то, где можно переночевать, объявлений не было. Пьетро надвинул берет на уши и, подумав, повернул к мигающей вывеске «Ресторан «Север».
Это был роскошный ресторан с большим залом, обитым красным плюшем с золотыми кистями.
Свободных мест не было. Даже у эстрады, поставив на край ее бутылку минеральной и бутылку «Столичной», сидел громадный краснолицый человек в унтах и время от времени кричал пробегавшему мимо официанту: «Коэффициент!» На эстраде, рядом с бездействующим барабаном, тоже был втиснут столик. За этим столиком стоял поездной знакомый Борис Чекрышин и махал Пьетро руками.
– Смотри-ка, опять же встретились, – говорил он. – «Минин»-то засел в Далеком на мелкий ремонт. Я еще на вокзале узнал вот от него, побежал вас искать, не нашел. Вы знакомьтесь, это из Флоренции Пьетро, а это – мой Вася.
«Мой Вася» был здоровенным неразговорчивым парнем с серебряным перстнем на ручище, с косо состриженными на низкий лоб волосами.
– Садись давай, – перемежая «ты» и «вы», говорил Борис и подвинул Пьетро тарелку с жирным супом и высокий фужер с водкой. – Сегодня в ночь в рейс уходим, и день рожденья у меня, так что празднуем. Что – хороший наш город?
– Он не очень организованный, – вежливо улыбнулся Пьетро. – Такси нет. Мест в гостинице нет. И в ресторане нет.
– Давай ему винограду возьмем, – неожиданно подал голос «мой Вася». И, глянув на краснолицего человека в унтах, тоже закричал: – Коэффициент!
– Я свой день рожденья всегда справляю, – говорил Борис. – Мне мать в этот день всегда пирог пекла. И в войну придумала знаешь какой пирог, из черных корок с газированным сиропом! Вкусный!
Гудит народ за столиками в ресторане. На эстраде появляются лениво переговаривающиеся оркестранты, они просят Пьетро потесниться и выдвигают вперед барабан.
Пьетро знает войну только по рассказам. Когда война кончилась, ему было пять лет, и он жил в деревне, у бабушки. Деревня просыпалась ночью – это мужчины уходили на пастбище, а дети – на болото нарезать траву. Его не брали, он был маленький. Он вспомнил раскаленные зноем улицы и деревенского тряпичника Джару, такого старого, в заплатанных брюках и солдатской, чуть не до пят шинели. Двое внуков у него погибли в партизанах. Джара знал, где живут в горах монакиккиа – волшебные человечки, и даже водил мальчишек к старым каменоломням. Если сдернуть с монакиккиа его красный колпачок, то можно было приказать ему что угодно: деревянную пушку, замок из алмазов и пряников или чтобы у сестренки Карлы не болели руки. И даже чтобы ожили отец и мама. Только это еще никому не удавалось – обмануть монакиккиа. Джаз берет вступительные аккорды, отбивает такт ударник:
Стоишь один ты неподвижно под балконом,
На мостовой, на перекрестке оживленном...
Краснолицый в унтах положил подбородок на край эстрады, подпевает джазу. Очень жарко. Они скидывают куртки, остаются: Борис и «мой Вася» в матросских робах, Пьетро – в красно-черном свитере.
...Карла возвращалась с болота с темнотой, и коле ни, и локти, и пальцы у нее были вспухшие, как у всех женщин в деревне. Последние годы Пьетро все реже вспоминал о ней и о бабушке – почему же сейчас он так ясно услышал ее плач по ночам и увидел изрезанные травой ладони? Из травы делали оплетки к бутылкам для кьянти; когда они высыхали, они становились красивыми и переставали пахнуть болотом.
Уходи, малыш, домой,
Обними-ка лучше мать...
Пьетро и Борис пьют светлое вино, похожее на кьянти. «Мой Вася» пьет водку: от всего остального он пьянеет, а ночью уходить в рейс. Ему тоже хочется рассказать о своем детстве, но он не может припомнить ничего особенного: всегда было море и рыба. Тогда «мой Вася» начинает рассказывать о последнем шторме:
– Ветер фордевинд тридцать метров, волна бакштаг со старой зыби пришла, винт на ветру работает, рулевому все руки отмотало, в машине железные ломики плавают, воды по пояс, а мы шуруем...
Это непонятно, но здорово. В глазах у Пьетро восхищение.
– Ребята! – кричит им Борис. – Пошли к Алексеичу, а?! Мы ж пройдем мимо Старой Дюбы, а там два шага. Уговорим Алексеича, а?
– Факт! – «Мой Вася» тяжело опускает руку на плечо Пьетро. – Уговорим. Пойдешь с нами до Дюбы, факт.
Они втроем встают, надевают куртки, расплачиваются и проходят между столиками валкой морской походочкой. Оказывается, уже вечер, хотя совсем светло на улицах. В это время года здесь всегда так – Заполярье.
Далеко виден порт с моря. Они идут уже больше часа, а по борту не кончаются, плывут и плывут в крепнущих сумерках портовые огни, только уже не разберешь, где они настоящие, а где – отражения в воде, струящиеся из-под кораблей в глубину. Портовая разноголосица не слышна: стучит машина – «Идем, идем, ид-дем!» – и шипят, разваливаясь, два пенных хвоста за кормой.
Траулер качает мягко и сильно. Брызги летят на очки и щеки, губы стали солеными.
Пьетро стоит на борту, завернувшись в корявый брезент, заляпанный рыбьей чешуей. Море знакомое и незнакомое, он никогда не видел такого моря. Оно свинцовое, черное, ледяное. Оранжевая полоса заката, расчерканная профилями кораблей, потемнела, в просветах серого неба низко повисли незнакомые звезды, они шевелятся, как огни на невидимых клотиках. Он стоит и смотрит, как вспучивается перед кораблем тяжелая волна, подкатывается, не торопясь протискивается под дно и перекатывает траулер по спине: в-ве-ерх – вниз, в-ве-ерх – вниз, сев-вер, сев-вер.
В кубрике – храп, тяжелое дыхание, крепкий мужской запах. Храпит «мой Вася», ворочается Борис, шепчет во сне штурман Алексеич, тоненький, смущающийся парень, вздыхает кок Лида – ее койка отгорожена простыней, на простыню нашиты открытки с видиками.
Пьетро не спится. На двери кубрика листок соцобязательства. Слова слиняли и выгорели, не разберешь, только цифры обведены красным карандашом, и им же внизу приписка: «Твердо и ежедневно следить за чисто той русского языка, не допускать выражений». Рядом морда с косой челкой, изо рта у морды облако, на облаке первые буквы и точки, перечеркнуто, написано: «Позор!» – и подпись: «Принято на комсомольско-молодежном собрании МРТ-214».
Вот и здесь собрание. Любопытно!
На первом же факультетском собрании Пьетро выступил – и сейчас при воспоминании об этом у него екает сердце. Он никому не сказал, что собирается вы ступить, – ни Альфредо, ни Стрекаленко. Просто послал председателю записку. Потом шел по проходу громадного зала, и этот путь – до сцены с ее длинным столом президиума, уставленным у подножья цветами, с мозаичной стенкой – показался ему бесконечным. С трибуны он не различал ни одного лица, зал был одно целое, он прошелестел и замер.
– Товарищи, – сказал Пьетро. – Я хочу понять, как вы живете. Я так давно мечтал о России, чтобы научиться стать таким, как вы. Но теперь я думаю: вы живете не очень правильно – вы, комсомольцы... Потому что... потому что... – у него перехватило дыхание. Все русские слова разом вылетели у него из головы.
Он крикнул в зал:
– Юлька! – и продолжал по-итальянски: – Я многого не могу понять, хотя стараюсь. В Италии я платил деньги, чтобы слушать лекции, и еще деньги – чтобы выполнять лабораторные задания. А тут вам платят деньги – а вы не ходите! Не ходите! И многие занимаются... не слишком серьезно.
– Молодец! – крикнула Проходчикова из президиума, он узнал ее голос.
Он немного успокоился и продолжал:
– Потом – вы столько заседаете! Вы все сидите, заседаете и говорите. Вам скучно, а вы все равно заседаете. Я видел, как некоторые пишут речь на бумажку или списывают из газет, а потом читают вслух, и никто их не слушает, и называется это митинг! Вы, наверное, привыкаете к своему комсомолу, и тогда вам в нем состоять легко, спокойно. Вы так привыкаете, что и забываете. Вон и значков никто не носит – разве что мне подарили штук десять. А я думал – у вас организация, борьба!..
– Да с чем бороться-то? – спросил кто-то из зала.
– А что – не с чем, что ли? – звонко ответил другой голос.
Зал зашумел, задвигался. Председатель убеждал: «Тише, товарищи!» – и стучал карандашом по микро фону.
– Со всем бороться! – воскликнул Пьетро. Он вышел из-за трибуны, зашагал по сцене, размахивая, руками. – Например, колхоз. Хорошо работали, здорово. А они как к вам отнеслись? Лопат не дали! Как про лопаты узнали, взять бы всем и уехать – вот как должна поступить организация. А вы? Снова туда на воскресник собираетесь! Разве так нужно отстаивать свои права?! А в самом университете? Лекции по физике плохие, все это знают и обсуждают, я слышал, уже три года. А дело ни с места. Кто виноват?
– Кто? – кричали из зала. – Ну кто?!
– Комсомольская организация слабая. Не боретесь.
– Да как же еще бороться? Как?!
– Как? – Пьетро сощурил глаза, решительно взмахнул кулаком: – Сциопера!
– Забастовка? – Юлька перестал переводить, обалдело посмотрел на Пьетро. – Ты что, с ума сошел?
– Сциопера! – упрямо повторил Пьетро. – Забастовка.
В зале бушевала буря. Кто аплодировал, кто свистел, кто смеялся.
– Регламент! – кричала из президиума Проходчикова.
– Пусть говорит! – требовал зал.
– Тише, товарищи! – взывал председатель. Пьетро немного растерялся. Он почувствовал, что получилось что-то не так. Он подождал, пока утихнет шум, сильно сжал пальцами виски.
– Один раз к нам приезжал русский писатель, – говорил Пьетро. – Он рассказывал о вашей жизни. Когда он уехал, Марио сказал: «Все это вранье». Марио был в России, отец дал ему денег на туристскую поездку. Он сказал: «Все это вранье, я видел, какая у них молодежь. Я продал этой мэлодежи все барахло, которое у меня было с собой, из-за купальных трусов двое мальчиков чуть не подрались, ха-ха! Я ходил по улице Горького, я был на одной домашней вечеринке, я сидел в ресторанах, я видел эту молодежь!» Тогда Беппо размахнулся и ударил его. Беппо долго был безработным, это очень тяжело, впрочем, вы этого не понимаете, у вас по радио каждый день объявляют: требуются... Мы не успели его удержать, Беппо, и он его ударил. Тут прибежали дружки Марио, их было много, больше, чем нас. Потом подоспела полиция, а Беппо лежал в больнице и снова потерял работу. Я рассказываю вам не о Марио, я рассказываю вам о Беппо...
Пьетро махнул рукой и сошел со сцены. Он чувство вал себя смертельно усталым.
Объявили перерыв.
Несколько человек во главе с парнем в бакенбардах, который когда-то просил его продать свитер, ждали его в фойе. Его встретили восторженно, кто-то положил на плечо ему потную руку. «Здорово ты про забастовку, так их!», «Про колхоз – молодцом! Чего на них ишачить?»
– Пошли, – зло сказал Юлька.
Они прошли мимо Проходчиковой, которая кому-то говорила: «Его левые загибы, по сути дела, проявление оппортунизма и догматизма...»
– Чего не спишь? – спросил Борис. Пьетро не за метил, как Борис поднялся из кубрика и стал рядом.– Италию небось свою вспомнил? Девушку... Знаю, на море находит – девушек вспоминать. У кого, конечно, она есть, девушка.
– Слушай, Борис, – помолчав, попросил Пьетро. – Ты мне расскажи – как это вы постановление приняли на собрании? Вам велели?
– Чего? – не понял Борис. – Это, что ли? Чудной ты, ей-ей! Какие у нас собрания – поспать бы да поесть! По шестнадцать часов вкалывали – самая рыба шла. Один раз чай пьем, а Алексеич говорит: «Давай, – говорит, – братва, насчет мата, ликвидируем эту привычку. Уши, – говорит, – вянут». Ну мы сначала смехом, мой Вася даже обиделся: «Я – говорит, – всю жизнь так говорю, и без выражений у меня слова не вяжутся». Ну потом подумали, решили – обойдемся. Вот так... Ну мне на вахту. Проснулся – тебя нет. Ты пойди на мою койку ложись – теплая.
Назавтра бросили якорь в маленькой губе. Берег был серым, голым, сливался с небом.



Читать далее



Гостиная Ляли Розановой





Rambler's
Top100


левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2017
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви
Административная поддержка сайта осуществляется IT-студией "SoftTime"

Rambler's Top100