дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Игорь Рейф / Перемена судьбы (из цикла "Звери загородной клиники")

 

Перемена судьбы (из цикла "Звери загородной клиники")


Люди, если только они не находятся в заключении или на казарменном довольствии, обычно полагают, что вольны распоряжаться своей судьбой как заблагорассудится: захотел – женился, захотел – развелся или, скажем, уволился с работы и отправился на поиски новой. На самом-то деле, если присмотреться внимательней, мы не так уж часто выступаем в роли хозяев собственной судьбы, исподволь принимая то, что навязывается нам обстоятельствами. А ситуаций подлинной свободы выбора в нашей жизни на поверку – раз, два, и обчелся. Поэтому, оглядываясь назад, я не без тайной гордости думаю о том, что решение уехать из большого, да еще столичного города со всеми соблазнами его обустроенной комфортной жизни было действительно моим, что здесь сказалась именно моя воля, и ничья другая. Хотя отважиться на этот шаг было, наверное, тоже не так-то просто. Хорошо помню даже тот первый импульс, подвигнувший меня на такое нестандартное, по крайней мере, для нашей семьи, решение.
Был (почти по Булгакову) особенно жаркий день позднего мая, и мы с женой, испытывая неодолимую потребность вырваться хоть на несколько часов из загазованной городской душегубки, поехали в подлинно райское местечко для всякого москвича, не имеющего ни дачи, ни машины – Главный ботанический сад Академии наук.
Ехать туда из нашего городского центра битый час, и пока добирались с пересадками, уж и не рады были своей затее. Но вот, наконец, сошли с автобуса, свернули в ворота, вступили в какой-то тихий, нездешний мир нетронутых густых газонов, огромных клумб с диковинными цветами, пьянящих до головокружения запахов и вдруг почувствовали, как спадают какие-то незримые обручи, как свободно вливается в грудь влажный травяной воздух и забытое ощущение легкости и прохлады разливается по сухому, пылающему телу.
Свернули в ближайшую аллею, сели на первую попавшуюся скамью, переглянулись. Вот бы побыть здесь хотя б недельку, хотя бы пару дней. Господи, как же мы устали от Москвы, от ее накаленных асфальтовых площадей, от смрада автомобильных выхлопов, от безостановочной карусели людей и машин, толчеи очередей и транспортной давки.
Зоя ждала ребенка – шли последние недели, если не дни, ее беременности. Но прежде, чем ему появиться на свет, ей надо было успеть защитить дипломный проект. Он просто не имел права нарушить эту диспозицию. О том, что случится, если наоборот, мы старались не думать. Тогда, скорей всего, прощай диплом, а с ним и пять лет подвижнических усилий, поздних вечерних бдений, лихорадки зачетных сессий, что злее любых экзаменов, – словом, всего, чем полна ущербная жизнь обделенного судьбой студента-вечерника. Мысль, что можно пожертвовать дипломом и открываемыми им призрачными карьерными перспективами ради здоровья будущего ребенка, нам в то время просто не приходила в голову.
Увы, у меня тоже были свои, и не сказать, чтобы легче, проблемы. Не прошло и года, как отвалялся я целое лето в Боткинской больнице с тяжелой инфекционной желтухой. Не успел выйти на работу, как свалилась новая напасть: неловко соступив с подножки троллейбуса, я сильно подвернул лодыжку (как потом оказалось – сломал) и на целых три месяца – в самый разгар зимней врачебной страды – оказался в гипсе. Можно представить себе, какими нежными словами поминало в то время меня мое начальство. А следом – уж одно к одному – прицепился жесточайший фурункулез. За всю мою врачебную практику, кажется, не встречал такого. В общем, как говорила потом наша няня, незабвенная Зинаида Ивановна, не иначе, как кто-то нас сглазил.
Но сглазил – не сглазил, а пришлось нам в то лето круто. В начале июня появился на свет Виталик (выполнил-таки наш заказ, дождался Зоиной защиты), а в середине августа умерла моя мама. Только два месяца и порадовалась внуку. Она была года три как безнадежно больна, и конца этого мы ждали. Но не успели прийти в себя после похорон, как теперь уже Зоя загремела в больницу (естественно, с ребенком): послеродовый тромбофлебит, следствие затяжных и тяжелых родов.
В больничных палатах солнце палило нещадно, и диво ли, что у спеленутых детишек, к которым никто и не подходил между часами кормления, начались всякие потницы, опрелости и прочие удовольствия, исходящие от неподвижности и влажного перегретого воздуха. У нашего пошли прыщи на затылке, да такие, что пришлось уже там, не отходя, как говорится, от кассы, колоть ему, двухмесячному, пенициллин. Но инфекцию заглушили, однако не подавили. И дома, когда развернули его, то пришли в ужас: вся головка, прежде такая аккуратненькая, была густо разукрашена зеленкой, сквозь которую проступали багровые пятна назревающих фурункулов.
Участковый врач была категорична: если не хотите потерять ребенка, который и так вам тяжело достался, немедленно кладите в больницу. И пошла наша госпитальная эпопея по третьему кругу...
В круговерти этих горячечных летних дней я, конечно, забыл о том бесконечно отдалившемся майском вечере и о мимолетном разговоре с женой под райскими кущами ботанического сада. Или, вернее, держал его в каком-то укромном, глубоко задвинутом ящичке подсознания. Некогда было распрямиться, поднять голову, не то что задуматься о более отдаленной перспективе. Непрерывная череда наших болячек тянулась, как лента бесконечного транспортера, и каждый встающий из-за горизонта день сулил только новые осложнения.
Но однажды я словно остановился и огляделся. И этот момент почему-то также отчетливо запечатлелся в моей памяти. Виталик шел уже на поправку, и мы с Зоей выгуливали его в крохотном больничном садике, в ожидании, когда нас сменит наша палочка-выручалочка Зинаида Ивановна. Бабье лето было уже на излете, и обволакивающая осенняя сырость лишь острее напоминала о безнадежно упущенной нами порции солнечного тепла и света, что положены всякому летнему ребенку. Но все же, когда его негреющие косые лучи падали на бледненькое личико сына, еще хранившее следы недетских страданий (ему даже кровь переливали в теменную вену), оно озарялось такой обаятельной улыбкой, что невольно сжималось сердце.
«Господи, он-то за что должен страдать, расплачиваясь за нашу неумную взрослую колготню? И что хорошего ждет его завтра? Нет, довольно. Разве мало было у меня времени убедиться, что наше московское житье нам не впрок? Что-то надо предпринять. Может, поискать работу с жильем в Подмосковье? Врачу это, вероятно, не так и сложно».
Но от замысла до воплощения, как известно, путь не близкий. Должно было пройти еще три зимних месяца, прежде чем я решился. Последним толчком к тому послужил внезапный уход нашей Зинаиды Ивановны.
Теперь ремесло няни прибыльное, а потому и популярное. Когда-то, во времена наших бабушек и дедушек, оно было, может, и не столь прибыльным, но достаточно распространенным. Деревня исправно поставляла городу своих непристроенных невест, для кого жизнь в чужом доме без собственного угла была все слаще колхозной принудиловки. Однако на закате советской власти, в середине семидесятых, профессия няни сделалась поистине кричащим дефицитом. Старые кадры вымерли, молодые, как чумы, сторонились этой окончательно дискредитировавшей себя в глазах «строителей коммунизма» непрестижной формы заработка. Найти хорошую няню было равносильно тому, что выиграть «Москвича» в лотерею.
Но нам повезло: по первому же вывешенному у метро объявлению раздался телефонный звонок. Звонившая без обиняков перешла к делу: «Торговаться будем, или как?» От такого вступления я настолько опешил, что забыл даже, какую сумму положили мы для себя на эту статью расходов. «Да вы не волнуйтесь, – заикаясь от храбрости отвечал я под испепеляющим взглядом жены, – сколько скажете, столько и будет». «Лады, – удовлетворенно пророкотала трубка. – Тогда диктуйте адрес». И мы в смятении стали ждать появления нашего семейного Джека-потрошителя.
Как оказалось впоследствии, мой импульсивный ответ был в той ситуации единственно верным. Потому что имелось у Зинаиды Ивановны предложение в ее собственном доме, да мало давали. А она много и не просила. И ее телефонный демарш был скорее так, для острастки. Да еще чтобы прощупать будущих клиентов на предмет их скаредности. А скаредных она страсть как не любила.
Однако не без трепета решились мы доверить ей свое драгоценное чадо: уж больно страшной по первому впечатлению выглядела Зинаида Ивановна. С грубым, низким голосом, прощупывающим взглядом из-под густых, нависших бровей да еще с какими-то мужскими ухватками. Только что не курила. Впрочем, наши опасения довольно скоро рассеялись. Потому что, несмотря на свой грозный вид, питала она непобедимую слабость к детям. Своих же у нее не было, да не знаю, что и было у нее в ту пору, кроме этих чужих детей. Суровая жизненная школа в многонаселенной московской коммуналке угадывалась за ее спиной, и эту школу прошла она, видимо, в одиночку, без поддержки родственного плеча.
Зинаида Ивановна, конечно, быстро раскусила нашу с Зоей житейскую неприспособленность, но пользоваться ею не желала и вела самый дотошный учет всех своих покупок и расходов. Вдобавок она оказалась весьма стеснительной на чужой кухне, никогда не садилась за стол без приглашения, и это нас даже немного тяготило. Впрочем, хозяйки в доме на тот момент, по существу, не было: моя мама, как уже было сказано, болела и почти не вставала, ну а невестка как-то не успела принять у нее бразды правления. Отец же, вообще с подозрением относившийся к присутствию постороннего человека в доме, старался в отношения с Зинаидой Ивановной не вступать.
Но когда мамы не стало, оказалась она с нашим дедом как бы один на один. И что между ними произошло – мы так и не узнали. Но однажды, собираясь домой, Зинаида Ивановна зашла в нашу комнату и, словно ненароком, сообщила: «А я от вас ухожу». И тут же, отметая всякую возможность уговоров, добавила (как мы потом поняли – соврала): «Переманивают меня. В своем доме буду нянчить. Что-то тяжко мне стало ездить».
Сейчас, по прошествии стольких лет, я, конечно, понимаю, что не было для нас в том никакой трагедии – остаться одним, без Зинаиды Ивановны. Но в тот момент, признаюсь, сделалось нам с Зоей неуютно. Словно вдруг выбрали какой-то главный якорь, за который цеплялась наша семейная скорлупка, и пустилась она в неверное плавание по воле волн.
И вот тут уже я бесповоротно засел за телефон и начал обзванивать подмосковные здравницы, чьи номера значились в городском телефонном справочнике. Собственно, на телефон и была вся надежда, потому что ездить в промороженных электричках да в автобусах было мне в ту пору еще не под силу. Правда, предварительно сговорились с друзьями, что в случае, если найду что-то подходящее, они меня свозят туда на своей машине. Вот благодаря этой машине я уже через сутки сидел в кабинете главного врача подмосковного санатория, что в трех километрах от Звенигорода, и вел с ним сложную тактическую игру-беседу.
Мне ни в коем случае нельзя было открывать одну из причин своего желания сменить работу в Москве (нездоровье). Он, в свою очередь, старался представить дело так, что врачи ему не очень и нужны, хотя против меня лично он вроде бы ничего не имеет. Но я-то видел: нужны, ох, как нужны, и даже подумал, что не следовало бы мне, пожалуй, лезть в этот хомут, потому что завалят работой так, что и моя медсанчасть покажется отсюда богадельней. Но тут же будто что подхлестнуло: это мой единственный шанс. Начну перебирать да взвешивать и вообще не вырвусь из города.
Некоторые решения нужно принимать мгновенно. Я, слава богу, это понял и уже не раздумывая накатал заявление. А потом вышел из полутемной конторы на белый свет и огляделся. Надо было все-таки взглянуть, что же я выбрал себе на ближайшее обозримое будущее. До этого момента было как-то недосуг. Но теперь, млея под лучами почти уже весеннего февральского солнышка, я стоял как зачарованный. Ослепительный зимний день будто плавился в этих лучах. Со старых заснеженных елей, обступивших здание конторы, падали на ее крышу тяжелые капли. Видимо, недавно прошел снегопад, и искрящаяся снежная пыльца сеялась с веток, с забора, с густо облепленных проводов, и уходящая вглубь парка аллея вся была просвечена этой пыльцой, а на скамейках лежали большие подтаявшие подушки снега. Праздный, смеющийся народ толпился у калитки, где из подъехавших «Жигулей» высаживалась веселая подвыпившая компания.
В тот момент я еще не знал, что с момента моего вступления в должность между их праздностью и моей озабоченностью проляжет непроходимая черта. Не знал, конечно, и того, что это первый и последний зимний день, который мне суждено видеть на звенигородской земле. И, может, от этого незнания так свободно и легко было на сердце. В конце концов, свой выбор я сделал. Впереди ожидала новая, неизвестная жизнь. И как бы там она ни сложилась, все равно: с гнетущей беспросветностью городского существования теперь покончено.
________
Новая жизнь началась для меня с телефонного звонка. Главный врач санатория Баранов справлялся, когда же я приступлю к работе. Хотя в ящике его стола лежало мое им же завизированное заявление, где значилось черным по белому, что приступить я должен с 20-го марта. До срока оставалось еще две недели, в которые я лелеял надежду устроить себе давно выстраданную передышку. Но Баранов брал на пушку и знал, что со мной этот номер может пройти. Выяснив, что я успел уже рассчитаться на прежнем месте (о чем говорить, конечно, не следовало), он сразу же начальственно повысил голос: «Поймите, у меня больные. У нас некому вести больных. Если вы завтра же не выйдите на работу, я не несу перед вами никаких обязательств».
Наверное, он был по-своему прав, этот Баранов. Хотя, с другой стороны, никуда бы он не делся и через две недели. Собственно, то был экзамен на твердость характера (уход с прежнего места работы придавал некоторую зыбкость моему положению), и этого экзамена я не выдержал.
И вот теперь, вместо запланированного отдыха, предстояли пожарные сборы. О том, чтобы ехать всем сразу, не могло быть и речи. В отведенной нам комнате из предметов мебели присутствовал пока только один – железная кровать с панцирной сеткой. И чтобы где-то разложиться, решено было прихватить с собой старую книжную полку. Длинная полка еле влезала в такси, почти не оставляя места для заднего пассажира. Так мы и ехали втроем – Зоя, я и полка, оставив на этот день Виталика на попечение деда.
Что такое советский профсоюзный санаторий, может представить себе не тот, кто там отдыхал, а кто хотя бы неделю в нем проработал. И дело тут не в служебном статусе, а в существенно ином взгляде на вещи. Драгоценное свойство советского человека входить в чужое положение, а потому мириться с плохой работой транспорта, очередями в поликлиниках, грязью в городских столовых куда-то испарялось, едва он становился обладателем заветной соцстраховской путевки, о которой хлопотал несколько лет, унижался перед профкомовскими дамами, собирал медицинские справки и т.д.
«Вот теперь уж я подлечусь – наверстаю все, что недобирал, недосыпал, недоедал годами», – примерно так рассуждал, наверное, каждый мой второй пациент, забывая, что попадал-то он в точно такое же советское учреждение, ничуть не более благополучное, чем то, которое сам только что оставил. И тут уж бесполезно да, может, и негуманно было ему объяснять, что потолок в шестой палате течет оттого, что уже месяц, как болеет наш рохля-завхоз (от которого и здорового-то было не больше проку). Что чуть теплая вода в душевой напрямую связана с тем, что беспробудно пьянствуют сантехники, а антрекоты, подававшиеся сегодня в столовой, состояли из одних жил, потому что лучшее мясо обнаглевшие повара сумками таскают к себе домой, благо недалеко носить.
Ничего этого, повторяю, объяснить своим больным я не мог и лишь, отводя глаза, молча выслушивал их докучные, но, увы, справедливые наскоки. Это постоянное пребывание между молотом и наковальней не могло, конечно, не выводить из равновесия. Но особенно отравляли мне жизнь такие малозначащие, на первый взгляд, проблемы, как талончики на массаж и храп.
Впрочем, не скажите. Массаж был самой дефицитной из всех процедур, которые имелись у нас на вооружении, и в санатории ввели на него некое подобие карточной системы. К началу очередного заезда каждому врачу выдавали на эти цели ровно двадцать «массажных талонов» – двадцать на пятьдесят приходящихся на врачебную ставку больных. В первый раз я оказался нерасчетливо щедр, выписывая направление всем, кто меня об этом просил, и уже через пять дней остался с пустыми руками. Тогда я начал зажимать талоны, чтобы растянуть их на весь заезд и, главное, сохранить для тех, кто по-настоящему в них нуждался. Но моя хитрая стратегия чаще всего вела к тому, что недовольные шли с жалобой к Баранову, тот снимал в их присутствии телефонную трубку и суровым тоном внушал мне, что негоже отказывать в процедуре человеку, который специально за этим приехал в санаторий. Лукавил, конечно, наш главный, прекрасно зная истинное положение вещей, но что мне оставалось делать?
Что же до храпа, то я только здесь обнаружил, каким бедствием для окружающих может обернуться этот вроде бы невинный человеческий недостаток. Особо злостных храпунов мы осторожно пытались выявить еще в день приезда, чтобы поместить, или, точнее, совместить их в одной палате, поскольку жаловаться тогда им будет уже не на кого. Однако редко кто добровольно признавался в этом своем тайном пороке. Когда же человек был уже определен на место, стронуть его без собственного на то согласия было практически невозможно. И тут разгорались прямо-таки шекспировские страсти.
Целые делегации осаждали меня с ультиматумом избавить их от «зловредного» соседа. Принцип, как говорится, шел на принцип. «Почему переселяться куда-то должны мы, если храпит он (она)?» Более покладистые уходили на ночь со своим тюфячком в холл к телевизору, хотя и это, конечно, был не выход. Но случались и настоящие трагедии. Совсем незадолго до моего появления только по этой причине умер один отдыхающий. Ночь не поспал, две, а на третью – повторный инфаркт, да такой обширный, что откачать беднягу не смогла и вызванная из Москвы бригада.
Чтобы избежать повторения подобного, некоторым врачам приходилось на время даже уступать свой кабинет, организуя прием в каком-нибудь случайном закутке. При этом все мы отлично знали, что в резерве у главного есть два так называемых номера-«люкс» с холодильником, телевизором и даже отдельной ванной, которые он бережет для особо избранных гостей. Только редко кому из привилегированной публики приходило желание, да еще не в сезон, осчастливить наш заштатный санаторий. И прохладно-стерильные «люксы» пустовали месяцами, а ключи от них, как и их непроницаемую тайну, Баранов свято хранил в своем служебном сейфе.
Однако выпадали в этой моей унылой рутине дни, в которые я принадлежал только себе. То были недельные паузы между заездами. Все приехавшие уже расселены, лечебные процедуры назначены и, наскоро приняв нескольких поджидавших меня с утра больных, у кого возникло непредвиденное дело к своему лечащему врачу, я к одиннадцати утра был уже совершенно свободен. Оставив свой узенький, как пенал, кабинет открытым (эффект присутствия!), я спускался по широким парадным ступеням главного корпуса, сворачивал в какую-нибудь боковую аллейку и, снимая на ходу халат, словно бы окунался в другой мир, разительно непохожий на тот, что остался за массивными санаторскими стенами.
Там слонялись по коридорам озабоченные бледные люди, торопящиеся с одной процедуры на другую и поглощенные, кажется, только одним – побольше успеть: электросеансов, ванн, уколов, словом, всего, что могло, по их мнению, дать им заряд здоровья на несколько лет вперед. А здесь звонко пересвистывались птицы, таял последний снег, а на просохших под весенним солнцем пригорках (таково благодатное свойство песчаной звенигородской земли) можно было уже сидеть, ничего не подстилая под себя и не опасаясь схватить простуду. Иногда я спускался по крутому откосу Москвы-реки и, присев на какую-нибудь перевернутую лодку, смотрел, как несет она, взбаламученная половодьем, пестрый окрестный мусор.
Эта ранняя, дружная весна, которую я, горожанин, вот так, лицом к лицу, наблюдал впервые, слегка кружила голову. И донельзя наивными казались старания моих замороченных пациентов найти здоровье не здесь, на этом вольном весеннем ветру, а в зашторенных медицинских кабинетах.
На исходе мая, когда установилось ровное, нежаркое тепло, из Москвы переехали, наконец, Зоя с Виталиком, и моя гулкая, полупустая комната сразу вдруг стала тесной от заполонившего ее домашнего скарба. Всю ее середину занимал теперь огромный деревянный манеж, на который мы сами бы никогда не разорились, если б не знакомые, уступившие его нам за ненадобностью. Но буквально через неделю наш сын сделал свой первый шаг, и с этого момента удержать его в манеже нельзя было уже никакими силами. Он успокоился лишь после того, как я выпилил одну из секций, подвесив ее на петлях. Возможность свободно покидать свою «клетку» и заходить в нее обратно пришлась ему настолько по вкусу, что он первые дни, кажется, только этим и занимался: осторожно приоткрывал мою импровизированную вихляющую дверцу, прислушиваясь к скрипу петель, так же осторожно прикрывал ее за собой и делал два-три неверных шажка вниз по ступенькам. Затем поднимался обратно, и все повторялось сызнова. Наблюдать в эти минуты за его комически-серьезной, сосредоточенной физиономией было истинным наслаждением.
Теперь, когда рядом была семья, возвращаться каждое утро к моему однообразному служебному конвейеру сделалось особенно муторно. Я и раньше, конечно, догадывался, что в так называемой здравнице мои врачебные способности едва ли окажутся востребованными, но все-таки не предполагал, что это будет так меня тяготить. Выработавшееся на прежнем месте чувство самоуважения, тайной гордости за свою профессию, нужную – я в этом убеждался изо дня в день – десяткам, если не сотням моих больных, подвергалось здесь постоянным болезненным уколам. Начиная с утренних планерок, где мы вынуждены были по часу терпеть вздорные наставления и плоские шуточки нашего Баранова, и дальше, на уровне повседневных контактов с моим «контингентом», видевшем во враче лишь фигуру из обслуживающего персонала – нечто среднее между горничной и массажисткой (перед массажистками все-таки заискивали).
«И что это за сквалыжная такая публика подбирается в санаториях, – жаловался я приезжавшему к нам дважды в неделю из Звенигорода старичку-рентгенологу, с которым мне случалось переброситься партией в шахматы. – Словно бы там, в Москве, они проходит сквозь специальное сито профкомовского отбора». «Отбор здесь не причем, – с грустной улыбкой возражал мой умудренный собеседник. – Просто они здесь такими становятся». И, пожалуй, что он был прав.
Между тем благословенное звенигородское лето катилось к зениту. Как-то внезапно, будто споткнувшись, замолчала кукушка, которая каждый вечер встречала меня своим грустным ауканьем во время моих поздних прогулок вдоль лесной опушки картофельного поля. А однажды, проходя с коляской по санаторскому парку, Зоя невзначай, за какие-то полчаса, набрала целую корзинку отборных, лоснящихся подберезовиков. Эта нечаянная удача так сильно на нее подействовала, что она буквально заболела грибами, высматривая их во всех подходящих и неподходящих для этого местах. Один гигантского размера белый гриб к вящей Зоиной зависти обнаружила буквально в двух шагах от дома, где мы жили, соседская девочка, шестилетняя дочка нашего врача. Прибежав к матери с криком, что там, за порогом, растет что-то большое и непонятное, она чуть не за руку притащила ее к этому диковинному созданию природы. Когда его взвесили, в нем оказалось без малого три килограмма, и мы всей квартирой несколько дней ели этот гриб во всех мыслимых и немыслимых видах – и в супе, и с картошкой, и даже, на манер шашлыка, поджаривая на вертеле.
А потом две сестрички из моего отделения, чье общежитие находилось прямо посреди заросшей лесной просеки – злые языки говорили, что там некогда размещался скотный двор, – придя однажды на дежурство, сообщили, что в лесу поспела малина. Пройти мимо такого известия Зоя, страстный по природе собиратель, разумеется, не могла, только вот непонятно было, с кем оставить Виталика. И тогда она отважилась брать его с собой. Толкая впереди себя неповоротливое креслице-коляску на длинной ручке, каких у нас давно уже не выпускают, а в ту пору только-только еще входивших в моду, она пробиралась с ним в самые густые заросли, где как раз и зреет это заветное лесное лакомство. Коляска кренилась и подпрыгивала на твердосплетениях выпирающих из земли корней, а вместе с ней, как китайский болванчик, мотаясь из стороны в сторону, подпрыгивал и Виталик. Но бедный ребенок стоически переносил эти невзгоды ради тающих во рту сочных и сладких ягод.
Изредка, когда выпадала пара свободных часов (а это случалось теперь все реже и реже, потому что наш главный в самый разгар сезона разрешил отпуска нескольким своим любимчикам, взвалив, таким образом, на остальных двойную и тройную нагрузку), удавалось и мне разделить их компанию. И тогда мы пускались и в более далекие прогулки – через ельник, по лесной дороге, что тянулась вдоль Москвы-реки, сворачивая километрах в двух ниже по течению к деревне Дунино на правом обрывистом ее берегу, знаменитой тем, что там находился домик Пришвина. Он уже тогда имел статус музея, хотя в нем доживала еще свой век его вдова – статная седовласая дама с фигурой и повадками, какие вырабатывались только в дореволюционных пансионах, опекаемая молоденькой девушкой, единственной сотрудницей музея. Говорили, что после войны сюда к Пришвину приезжал Пустовский, выяснявший для себя возможность поселиться в этом уголке Подмосковья. Но ни одного предназначенного к продаже дома ни в Дунино, ни в окрестностях в тот момент не нашлось, и Паустовский остановил свой выбор на Тарусе.
Для посторонних музей был, однако, закрыт, и, перекусив и отдохнув минут десять на скамеечке перед домом с укрепленной над входом мемориальной доской и старинным медным рукомойником на крыльце, мы пускались дальше по «пришвинским местам», стряхнув остатки своей трапезы топчущимся под ногами курам. От Дунино дорога снова брала в лес и через полкилометра внезапно обрывалась. То, что открывалось отсюда взгляду, трудно передать словами. Огромная чаша искрящегося под солнцем луга, раскинувшегося от Москвы-реки чуть не до самого горизонта, где высились кубики строящегося (кажется, цековского) санатория. Собственно, то было уже Успенское. Ни шалаша, ни хозяйственной постройки на сотни метров вокруг – глаз тонул в этом пестрозеленом море с белеющими звездочками ромашек и розоватыми вкраплениями клевера. И долго сидели мы, не говоря ни слова, на высоком берегу реки посреди сонного стрекотания кузнечиков, впитывая каждой клеточкой эту тончайшую луговую симфонию. Даже Виталик притихал ненадолго, прекращая свою обычную, ни к кому не обращенную ребячью болтовню, а я, глядя на него, думал: запомнит ли он эту дивную, ложащуюся на сердце красоту, впечатается ли она в его слабенькую детскую память или потонет, растворится там, как пропадает и растворяется в ней наш первый шаг и первое произнесенное нами слово.
________
Как-то во время очередного моего дежурства – а их за нехваткой врачей набиралось, как всегда, «под завязку» – поздно вечером прибежала сестра из третьего корпуса звать меня к женщине с приступом бронхиальной астмы. Ах, не любили мы эти поздние вызовы, а особенно в третий корпус, находившийся на отшибе, в дальнем конце парка. Ведь случись что – все наше скромное оборудование для неотложной помощи, кислород, например, сосредоточено в главном здании, куда мы старались селить более тяжелых больных. В других корпусах не было даже городского телефона, и чтобы вызвать скорую, приходилось бежать через весь парк и там еще подолгу накручивать телефонный диск (связь была коммутаторная, через «восьмерку»), оставляя в это время больного на произвол судьбы.
Но на сей раз, слава богу, обошлось, и уже на последних каплях вводимого в вену эуфиллина моя пациентка судорожно зевнула и одарила меня смущенной улыбкой – самая дорогая награда для любого неравнодушного к своему делу врача. А еще через пять минут мы уже как ни в чем не бывало болтали о разных разностях – женщина оказалась моим коллегой, – и я, пользуясь случаем, не мог избежать соблазна, чтобы не излить ей душу. И как унизительно работать под началом вельможной бездари Баранова, сделавшего, как говорят, головокружительную карьеру сверху вниз – от директора Кисловодского курорта до нашего заштатного «Приречья». И сколько шишек в этом разваленном теперь им санатории сыплется на голову бессильного что-либо изменить врача – «крайнего» в любом конфликте с больными. И с каким наслаждением послал бы я к чертовой бабушке и Баранова, и всю его контору и ушел бы в другое место, да вот не остается ни сил, ни времени на поиски чего-нибудь лучшего. И вот тут-то – его величество случай – и всплыла на моем горизонте еще неведомая мне, а потому манящая Загородная клиника, что значится в заголовке этого цикла.
– Послезавтра я выписываюсь, – объявила на прощание моя собеседница. – Если хотите, могу поговорить о вас с заведующим загородным отделением медицинского института. Мы с ним соседи. Он как-то упомянул, что ему нужны врачи. Это недалеко от Истры.
И все же я не придал тогда особого значения ее словам и успел почти забыть о них, когда однажды, недели две спустя, на мое имя пришло письмо. В нем сообщалось, что заведующий Загородной клиникой ждет меня и даже обещал придержать для меня квартиру. Надо было ехать и не откладывая, но как?
По карте от Звенигорода до Истры рукой подать – каких-нибудь двадцать - двадцать пять километров. На местности их соединяет опоясывающая Москву бетонная кольцевая дорога – «бетонка», как пренебрежительно величают ее подмосковные водители. Но ни на одной карте тех лет эта бетонка не значилась, ибо считалась почему-то дорогой стратегического значения, и, соответственно, никакой автобусный транспорт по ней не ходил. Так что близок локоть, да не укусишь. И чтобы добраться до Истры, нужно было ехать не иначе, как через Москву. Беда, однако, в том, что я еще не чувствовал себя достаточно оправившимся от недавних своих болячек, чтобы отважиться на такое кружное путешествие. Четыре конца в один день, и все это почти не присаживаясь. О том же, чтобы взять отгул за дежурства, в летнее горячее время не могло быть и речи. В общем, я готов был уже махнуть на свою затею рукой – как говорится, себе дороже, – когда на помощь мне нежданно-негаданно пришел не кто иной, как сам Баранов.
Решив завести в нашем санатории комиссию по борьбе с алкоголизмом, он вознамерился возложить на меня почетную должность ее председателя. И вот именно в этом качестве мне и удалось однажды беспрепятственно выбраться в служебное время в Истру. Но по порядку.
О том, как пьют сейчас в подмосковных здравницах, судить не берусь – слишком давно там не был. Но как пили в «застойные» годы могу засвидетельствовать. А пили, как говорится, в усмерть, до потери человеческого облика, и в первую голову, конечно, так называемые работяги. Не раз и не два, возвращаясь вечером с работы, доводилось мне встречать в палисадничке перед домом распростертое тело нашего соседа, неспособного преодолеть даже нескольких ступенек до своей квартиры. Но тот возлежал в непотребном виде почти, можно сказать, у себя дома. Гораздо хуже, когда уже «поддатыми» являлись на работу. И чего, спрашивается, можно было тогда от них требовать? Исключений не составляли даже шоферы, которым предстояло ведь еще садиться за руль. Но не оставишь же триста отдыхающих, например, без продуктов. Вот и приходилось закрывать на все глаза там, где это было только возможно.
И все-таки многосложный санаторский механизм лихорадило. Сегодня кочегары в котельной не в состоянии были подать в корпуса горячую воду. Завтра электрик с перепоя устраивал на кухне короткое замыкание, так что на несколько часов выходили из строя плиты, а, значит, на столько же запаздывал и обед. Беспробудно пил даже наш зам по хозяйственной части – второе, по идее, лицо в санатории после самого Баранова, пока не попал, наконец, в больницу, оставив на место себя полуграмотного кладовщика. Но незаменимых, как известно, нет, и, несмотря ни на что, все так же подавались в столовой завтраки и обеды, так же исправно менялось в номерах постельное белье, а в кинозале крутили по вечерам прошлогодние фильмы. Спасали положение, конечно, женщины, безотказные и непьющие, которых, по счастью, было большинство. Именно благодаря им наша громоздкая посудина, кренясь и черпая воду, все-таки шла своим курсом от одного ЧП к другому, хотя порою казалось, что ее плавучесть висит на волоске.
Но не это по-настоящему волновало Баранова. Многоопытный администратор, он каким-то шестым чувством определял скрытые ресурсы вверенного ему корабля и даже в самые критические минуты спокойно садился в свою служебную «Волгу» и отбывал на несколько дней в Москву по каким-то одному ему ведомым делам. Беспокоило же его другое. Вот уже второй месяц катился по стране вал очередной антиалкогольной кампании. Соответствующие комиссии были созданы на всех уровнях, начиная чуть не с ЦК, а вот в его заведении такого органа пока еще не было. И в случае какого-нибудь серьезного, чреватого прокурорским расследованием ЧП он не смог бы отговориться тем, что все положенные меры по борьбе с пьянством им своевременно приняты.
Его выбор пал на меня – я единственный, кажется, из мужской части медперсонала не имел еще никакой общественной нагрузки да вдобавок был непьющий (а были и пьющие, и даже запойные). К тому же врачи являли в глазах Баранова род среднего командного звена – категорию особо доверенных лиц, с которыми он, как главнокомандующий, великодушно делился частью своих полномочий. Так что отказ в этой ситуации был бы щелчком по самолюбию главного, и – ничего не попишешь – пришлось-таки мне согласиться. Тем более, что комиссии этой, в чем я не сомневался, суждено оставаться лишь на бумаге и что никто, кроме меня, ничего в ней делать не будет.
Но оказалось, что с меня требуется еще и расписанный по месяцам перспективный план ее работы. Собственно, это было главное, что с меня требовалось, да еще протоколы ежемесячных заседаний, когда подойдет к тому срок. В тот же вечер я и засел за этот злополучный план, напрягая всю свою усталую фантазию. Хотя, что до меня, то самое лучшее, что можно было бы придумать на место этих «галочных» мероприятий, так это устроить коллективную читку только вышедшей тогда повести В.Распутина «Последний срок». И даже не всей повести, а одной ее главы, где братья Илья с Михаилом, запершись в бане, распивают ящик водки, припасенный на поминки их еще живой матери, и где Михаил делится с братом философией своей пагубной страсти: «Сколько веревок нас держит и на работе и дома, что не охнуть, столько ты должен был сделать и не сделал, все должен, должен, должен, и чем дальше, тем больше должен - пропади оно пропадом. А выпил – и как на волю попал, освобожденье наступило, и ты уже ни холеры не должен, все сделал, что надо». А что, спрашивается, большее можно придумать для алкоголика, чем раскрыть перед ним тайные пружины его рокового влечения?
Этот вымученный план еще и наутро лежал на моем рабочем столе, когда его заметил наш киномеханик, время от времени навещавший меня по случаю своей язвы. Окинув его критическим взглядом, он объявил, что план никуда не годится, потому что в нем нет изюминки, каковой могла бы стать, например, демонстрация фильмов на антиалкогольную тематику. Ведь это же всегда можно проверить! Да и для любой комиссии такое прозвучит весьма убедительно. Заодно он известил меня, где расположена наша областная контора кинопроката. Она находилась в Истре! В таком поразительном совпадении общественного и личного интереса я усмотрел не иначе, как перст судьбы, и немедленно вписал предложенный моим посетителем пункт. Теперь у меня были более чем веские основания для поездки в Истру, да не как-нибудь, а с ветерком, на служебной машине моего начальника. А там уж и до Загородной клиники рукой подать.
На следующее утро план мой был утвержден и подписан, а два дня спустя я уже ехал по той самой тряской бетонке, держа на коленях портфель с официальным письмом дирекции санатория на имя начальника облкинопроката. Оформить заявку оказалось делом десяти минут, после чего я с чистой совестью мог отпустить своего водителя на все четыре стороны. А еще через полчаса уже сходил с автобуса на пустынном пригородном шоссе рядом с голубенькими воротами и линялым фанерным щитом с надписью «Пионерский лагерь “Дружба”». С одной стороны от шоссе пролегал глубокий овраг, по другую простиралось сжатое поле с бревенчатым амбаром поодаль. И ничего даже приблизительно похожего на больницу. Но спросить было не у кого, и – делать нечего – я направился к воротам.
Стояли последние августовские дни, и на территории лагеря не было ни души. Низкое солнце освещало пустой стадион с мачтой-флагштоком и фанерным пьедесталом почета. Посреди подстриженных кустов виднелось свежевыкрашенное деревянное здание – не то клуб, не то сарай – с нарисованным на дверях пионером со вздетым горном. Тут же в кустах валялась покореженная пластмассовая машинка с оторванными колесами, а чуть подальше я разглядел причудливо разукрашенный стенд с надписью «Клуб забытых вещей». Там на гвозде действительно висел самодельный лук и оставленная кем-то панамка.
Есть что-то неуловимо притягательное в облике опустевшего детского лагеря с его ни кем не нарушаемой тишиной, незатейливой деревянной архитектурой и разбросанными там и тут атрибутами общинного ребячьего быта. Кажется, будто попал в заколдованную страну, обитатели которой исчезли по мановению волшебной палочки, и ты, случайно сюда забредший, чувствуешь себя ее единственным полновластным хозяином. Отличие от моего санатория с его многолюдством, роскошным парком и помпезным фасадом главного здания – остатками уцелевшего усадебного великолепия – было, конечно, разительным. Но не это, как легко догадаться, меня занимало.
Обогнув детскую площадку с горкой и качелями, я вышел, наконец, к спальному корпусу и поднялся по пружинящим ступеням крыльца, надеясь найти там хоть одну живую душу. И действительно, сразу же при входе наткнулся на плотницкие подмостья, на которых стоял седоватый мужчина в синем халате и аккуратно подрисовывал кисточкой стенной бордюр. В коридоре еще сильно пахло краской, но не нужно было обладать проницательностью Шерлока Холмса, чтобы понять, что передо мной не рабочий. На вопрос, не здесь ли находится Загородная клиника и могу ли я увидеть ее заведующего, он с готовностью обтер руки и спустился, чтобы меня проводить. Заодно и представился: Филипп Савельевич. Что-то в его выправке чувствовалось не гражданское. Он и в самом деле оказался подполковником медицинской службы, только недавно вышедшим в отставку.
Мы шли мимо распахнутых дверей детских палат с тесно составленными койками, и мой провожатый объяснял мне на ходу, что Загородная клиника только-только вступила в свои права, приняв эстафету у летнего пионерского лагеря. И что каждую осень приходится тратить массу сил и времени, чтобы привести оставленные детьми помещения в божеский вид. И что котельная с августа остановлена на ремонт и неизвестно когда заработает, а, значит, на неопределенное время задерживается и заезд больных.
На втором этаже было то же безлюдье и пустые палаты, и лишь из-за дверей заведующего доносился глуховатый хохлацкий говорок.
– Да не на чем, понимаете, не на чем, – топтался у телефона его обладатель, когда мы вошли. – Машина? Ну да, в гараже, только номера от нее в ГАИ, вот завтра поеду разбираться. А что шофер? Ну выпивши был, конечно. Да в том-то и штука, что своим приказом уволить я его не могу, он мне не подчиняется. Ладно, добро, да только и вы войдите в мое положение.
– Ну вот, – обернулся он к нам, положив трубку. – Когда я им весной предлагал уволить водителя и была ему замена, они уперлись. А теперь, когда надо открывать клинику, я что же сам за руль сяду? А может, у вас в санатории найдутся охотники? Ведь вы, как я догадываюсь, тот самый врач из Звенигорода?
И, весело прищурившись, он протянул мне через стол свою мягкую вместительную ладонь:
- Будем знакомы, Иваха.
Это рукопожатие решило все, и я уже в пол уха слушал, как мои собеседники добросовестно пытались ввести меня в курс того щекотливого положения, в котором находилась еще не открывшаяся Загородная клиника. Оказывается, она не была полновластным распорядителем на своей территории – настоящим хозяином здесь был пионерлагерь, а, значит, институтский профком. И весь не медицинский персонал – повара, шоферы, кладовщики – тоже относился к ведению профкома. Но если специальность этих последних была востребована круглый год, то судьба медиков в летние месяцы представлялась весьма туманной. Даже обещанной мне квартирой я мог располагать только с сентября по май – летом ее надо было освобождать для пионервожатых и прочей лагерной публики. Непонятным был и мой врачебный статус на этот период.
Однако какое все это могло иметь значение рядом с мыслью о том, что наконец-то я почувствую себя здесь человеком. Что с моей унизительной зависимостью от Баранова и его свиты будет покончено и что каждый свой рабочий день мне предстоит начинать в обществе этих доброжелательных и открытых людей – вон даже свои карты сразу выложили передо мной на стол. А предстоящее лето – что ж, ведь до него еще так далеко. Так стоит ли ломать голову над этой туманной неопределенностью, когда на дворе только еще конец августа?
Сводили меня и в тот насыпной щитовой домик, где находилась предназначавшаяся мне квартира (один из местных старожилов клялся мне впоследствии, что был он когда-то слеплен при его участии всего за одни сутки). При ближайшем рассмотрении это оказались две восьмиметровых комнатки с кухонькой размером с чулан да вдобавок еще с соседкой – не вернувшейся на тот момент из отпуска диетсестрой клиники. В комнатах стояли оставшиеся еще от лагеря голые железные койки да никелированные столбики-вешалки по углам, и эта спартанская обстановка тоже, конечно, не красила будущего моего жилища. Скажу больше: требовалась, наверное, богатая фантазия, чтобы представить эти скудные квадратные метры обустроенными и обжитыми. Но, как говорится, будет день, будет пища. Переедем, осмотримся, решил я, а там что-нибудь да придумаем. (Мы и в самом деле придумывали потом место для каждого предмета мебели в отдельности, рисуя сначала план комнаты на бумаге, а затем уже прикидывая на нем, куда поставить шкаф, стол или кресло.) Но что-то подсказывало мне, что и Зое с Виталиком будет здесь, по крайней мере, не хуже. И, обернушись к следовавшему за мной Ивахе, я сказал, что согласен, хотя и должен, конечно, посоветоваться с женой.
На том и расстались. Теперь оставалось только выдержать последнее объяснение с Барановым да выждать положенные две недели со дня подачи заявления об уходе – одна из гарантированных в ту пору свобод в нашей несвободной стране. Задержать меня на дольше он был уже не властен, даже если б и очень того захотел.
________
И все же до боли жаль было расставаться – нет, не с санаторием, хотя и там были по-своему симпатичные мне люди, – а с самой звенигородской землей. Еще не зная, что покидаю ее навсегда, что никогда уже не заплутаю посреди этого замысловатого кружева манящих лесных тропинок, не спущусь по береговому откосу, террасами сбегающему к Москве-реке, не присяду в летние сумерки на скамью под густым пологом парка, где мою компанию во время ночных дежурств разделял наш флегматичный сторож Иван Сергеевич Хвыль (хотя бывало и такое: сядешь в темноте на скамейку и вдруг чувствуешь, что ты не один – кто-то рядом ворочается и шумно вздыхает; а это одна из приблудных санаторских собак устроилась тут на ночлег), но я твердо знал, по крайней мере, одно: что нигде уже не встречу такой умиротворяющей греющей сердце красоты.
Утро предпоследнего сентябрьского дня, дня моего отъезда – оно и сейчас еще у меня перед глазами. Первые загорающиеся в поселке огни, фиолетово-сизый туман над сжатым ячменным полем и влажно поблескивающая, тронутая инеем трава у крыльца нашего дома. И в этом тумане какая-то непонятная, словно ластиком смазанная фигурка. Я вышел в такую рань только затем, чтобы раздобыть цветов к Зоиному дню рождения. А так вещи уже собраны, сданы накануне медрегистратору последние числившиеся за мной истории болезни и подписан обходной листок. Сегодня после обеда должна прийти грузовая полуторка, чтобы увезти меня вместе с этими вещами. За Зоей с Виталиком неделей позже заедут на «Жигулях» наши друзья, те самые, что когда-то отвозили меня первый раз в «Приречье».
Однако что это все же за неприкаянная фигурка посреди застылого, спеленутого туманом поля? Вглядевшись попристальней, понял, наконец, что собака. А когда вернулся немного спустя с охапкой мокрых георгинов, обнаружил, что собака эта на трех лапах. За эти пятнадцать минут она успела перекочевать почти вплотную к дороге, и теперь ее можно было рассмотреть во всех подробностях. Большая, размером с овчарку, светлорыжей масти, она настороженно вглядывалась в открывшуюся перед ней панораму поселка, словно пытаясь понять, что сулят ей эти прячущиеся в потемках дома и показавшиеся на дорожках люди. По сути, инстинкт или случай привели покалеченную собаку как раз в то место, где у нее был шанс перекантоваться до весны. Потому что где, как не за этой чугунной санаторской оградой, могла она найти покровительство у праздной приезжей публики и верную порцию костей в эту недобрую ко всему живому пору. Поймет ли она свое собачье счастье, не разминется ли с ним на самом его пороге?
Решив подманить бедолагу, я сбегал в дом за кусочком колбасы и, протянув руку, легонько свистнул. Но она даже не взглянула на мое угощение и, шумно втянув воздух, заковыляла прочь, высоко неся перебитую переднюю лапу, покуда не затерялась в тумане. (И все-таки инстинкт не подвел: через пару дней ее уже видели в санаторском парке осторожно перепрыгивающей в компании своих здоровых сородичей, о чем, в ряду прочих новостей, поведала мне Зоя, когда неделю спустя вместе с Виталиком присоединилась ко мне в Загородной клинике.)
Часам к четырем пришла машина. Мы стояли среди сваленных в центре комнаты узлов и коробок и думали о том, как справимся с погрузкой. И только цветы на столе, робко напоминавшие о Зоином дне рождения, оживляли этот «пейзаж после битвы». Ах, знать бы, что так скоро опять сворачиваться и уезжать, может, и не навезли бы столько всякого барахла. Однако бросить хоть что-то казалось уже рискованным: едем-то на пустое место, и кто знает, сыщется ли там замена. Но когда вышли на крыльцо, обнаружили, что там собрались едва ли не все обитатели нашего двухэтажного восьмиквартирного дома, так что нам и к вещам-то прикасаться почти не пришлось – эту миссию добровольно возложил на себя наш забулдыга-сосед, бывший в тот день как стеклышко трезвый.
А когда погрузка была почти завершена, на крыльце появилась вся трясущаяся Лия Абрамовна. Еще недавно врач-лаборант нашего «Приречья», она редко покидала теперь свою мансарду из-за скрутившего ее жестокого паркинсонизма, но не проститься с Виталиком, своим любимцем, не могла. «Это первый мужчина, который покорил мое сердце», – любила повторять она, и вот теперь, переступая с ноги на ногу на пробирающем осеннем ветру и безуспешно пытаясь запахнуть непослушной рукой полу байкового халатика, она никак не могла врубиться в смысл наших утешительных слов, понять, что с машиной сегодня уезжает не он, а я.
Но вот водворен, наконец, на свое место и самый последний назначенный к погрузке предмет – длинношеий торшер на выгнутой латунной ноге, который отец заказывал когда-то своем подшефном заводе еще для моей мамы, придвинут к самой кабине и приперт мешком с картошкой, отчего наша машина стала похожа на диковинное кочевье на колесах под кренящимся зеленым фонариком. Прежде чем сесть в кабину, я еще раз оглянулся на сбившихся в кучку провожающих. Сколько кошек пробежало между нами за эти полгода. Сколько перехвачено мной отведенных косых взглядов. И всегда-то мне виделось в них какое-то тайное недоброжелательство к нам, москвичам и приезжим, зависть к нашей московской квартире, даже готовность порадоваться каждой постигшей нас напасти. И вот – словно отмытые, прояснившиеся лица и непритворное сочувствие во взглядах. И пожелания счастья и удачи на новом месте – тоже от души. И стало вдруг жаль, что никого из этих людей я не могу захватить с собой, и отчего-то больно за них, остающихся.
И снова знакомая мне бетонка с плотно обступившим ее с обеих сторон хмурым еловым лесом и редкими вспышками встречных фар в быстро густеющих сумерках. На железнодорожном переезде у Манихино застряли минут на двадцать. Водитель нервничал: был субботний вечер, и эта поздняя ездка, видимо, не входила в его планы, хотя оплата за нее целиком шла ему в карман. А когда подъезжали к Загородной клинике, нас окружала уже сплошная чернильная тьма, и я боялся, как бы не проскочить неосвещенные ворота, возле которых, по уговору, меня должен был поджидать приехавший из Москвы Алеша Костенин, вызвавшийся помочь при разгрузке. И действительно проскочили бы, если б не метнувшаяся нам навстречу тень. Измаявшись от долгого ожидания, он кидался уже к каждой показывавшейся из-за взгорка машине, благо на этом тихом пригородном шоссе они в такой поздний час были редки. Пришлось извиняться: мы и в самом деле промешкались со сборами, и теперь моей первой заботой было поскорее отпустить водителя.
Ключи от квартиры, как было оговорено, должны были ждать меня у дежурного врача, в поисках которого я и отправился по плохо освещенным коридорам спального корпуса (первый заезд больных прошел два дня назад, и клиника была еще полупустой). Однако врач – это оказалась женщина – ничего не знала о моем приезде, хотя о каких-то ключах что-то вроде бы и слыхала. Порывшись в ящике стола, она с сомнением протянула мне нанизанную на проволоку разнокалиберную связку: «Попробуйте, может, это те самые».
За время моего отсутствия Алеша успел выгрузить вещи прямо под невесть откуда взявшийся тихий, занудный дождичек, а от машины простыл и след. Теперь оставалось поскорее перенести все это в дом, но не тут-то было. Отпереть входную дверь нам действительно удалось без труда, но дальше тесного коридорчика мы не прошли. И, провозившись минут с десять с комнатными замками, вынуждены были отступиться – признать, что ключи все-таки не из той связки.
Что оставалось делать? Свалить часть вещей тут же при входе? Но коридорчик был так мал, что не вместил бы и половины. Да ведь и нам самим тоже требовался какой-то ночлег. Ломать замки? Но если сбегутся люди? Меня же здесь еще ни одна собака не знает, и что я скажу тогда в свое оправдание? Да и вообще, начинать свое новое поприще со взлома мне, врачу, было как-то несолидно.
Обойдя в задумчивости вокруг дома и уже безо всякой надежды на успех, я на всякий случай подергал оконные рамы. И, о чудо, одна из них поддалась. Алеша прокричал «ура»: ход, по крайней мере в одну из комнат, был свободен. Перевалившись через край высокого подоконника, я спрыгнул внутрь и стал нащупывать кнопку электрического выключателя. Лампочка под потолком была вкручена и горела! Можно ли было желать большего? И уже через полчаса мы сидели на сдвинутых железных кроватях в слепящем свете этой голой электрической лампочки и распечатывали прихваченную мной бутылку «Зубровки», а вокруг нас громоздились набросанные по всей комнате тюки и коробки, так что передвигаться по ней можно было только бочком, высоко задирая ноги.
Из-за раскаленной батареи при плюсовой температуре снаружи в комнате нечем было дышать, пришлось растворить окно. А у Алеши от выпитой «Зубровки» как нарочно развязался язык, причем речи его по тем временам были далеко не безобидны – как-никак нас связывало с ним общее диссидентское прошлое. Точнее, для меня оно было прошлым, а для него-то самым что ни на есть настоящим. Но останавливать его на правах хозяина я не решался.
– Да, конечно, сейчас многие залегли, – разглагольствовал он, возлежа на узкой железной койке, за которой еще трудно было разглядеть лагерные нары в не столь отдаленном будущем, – и лично я никого за это не осуждаю. Но «Хроника»-то выходит. ГБ, небось, ее уже трижды похоронило, даже отрапортовало кому следует, а она вот она, живехонька. Даже прошлогоднюю задолженность погасили – за месяц сразу три номера. Теперь они не скоро очухаются.
За распахнутым окном стояла непроницаемая темнота и тишина. Мы же с Алексеем находились словно в ярко освещенной витрине, и слушать нас оттуда, из темноты, мог всякий, кому заблагорассудится. Но в тот момент мне это было уже почти безразлично. Многотонная усталость после долгого суматошного дня навалилась внезапно, и будто из-под воды доносилось до моего слуха убаюкивающее журчание Алешиной речи. Но скоро сморился и он. А мне все мерещилось сквозь сон, будто невидимая ленивая волна подхватила меня и несет и все никак не может донести до берега. В ту ночь мы, кажется, так и уснули, не погасив света.



Гостиная Игоря Рейфа





Rambler's
Top100


левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2017
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви
Административная поддержка сайта осуществляется IT-студией "SoftTime"

Rambler's Top100